Конец прекрасной эпохи

Эпилог

Конец прекрасной эпохи

Встретились. Прижались — правая щека к правой, потом левая — к левой. Удобно — одного роста. Женское лицо горбоносое, узкое, мужское курносое, скуластое. Дождь вдруг побелел, превратился в снег. Ветер дул сразу и с запада, и с востока, завиваясь в бурун как раз над площадью, где была назначена эта встреча. От залива несло влажным холодом, с другой стороны, с реки, — как будто немного гнилью.

— Чувствуешь, Стеклов, Чистыми прудами пахнуло?

— Нисколько, Лиза. Совсем и не пахнет.

Провел рукой по ее волосам — очень холодные на ощупь:

— Пошли скорей. Замерзла?

— Не успела. Но холод собачий.

— Я переписал тебе Тридцать вторую, концерт Эшенбаха восемьдесят шестого года в Мадриде. Поймешь, что я имел в виду…

Вынул из кармана запечатанную в пленку кассету, сунул ей в руку.

— Спасибо, Санечка. Я с тобой, вообще говоря, не спорю. Но у Эшенбаха всегда немного скороговорка. А у Святослава Теофиловича вообще другая артикуляция. Гораздо внятнее…

Они расстались полтора года тому назад в Вене, куда Стеклов приезжал на ее концерт. Теперь, по дороге к дому, в который были приглашены, продолжили разговор с места, где он в Вене прервался.

Открыла Мария.

Дежурный поцелуй в воздух:

— Добрый вечер. Анна заболела. Я уложила ее внизу. Раздевайтесь, пожалуйста, здесь и проходите сразу наверх. Я скоро к вам поднимусь.

Как всегда, суховата и несколько отстраненна. Ну да, ребенок болен, есть причина для озабоченности.

Ключицы выпирают из выреза синего платья. Венецианские драгоценные стекляшки перекатываются по ключицам при каждом движении.

— Погода ужасная?

— Худшая из возможного. Ветер, холод и сырость, — отозвался Стеклов.

— Меня в этом году такая погода везде догоняет — мой гастрольный план, кажется, совпал с каким-то циклоном. В Милане, в Афинах, потом в Стокгольме и в Рио — я всюду застаю дождь со снегом. С середины ноября.

Хозяин услышал их голоса и вышел навстречу. Лестница наверх была довольно узкая, и он стоял у дверей, улыбаясь.

Поднялись. Саня бросил взгляд на стол — там лежала раскрытая римская антология. Совпали, как часто бывает. У Сани дома был раскрыт Овидий.

— Давайте, давайте сюда. Вот видите, Лизавета, еще разок довелось встретиться.

Поцеловались.

— Я уже двадцать лет слышу от вас эту фразу. Вы это говорите, чтобы я больше ценила наши встречи? Я и так ценю.

— Нет, это я так даю понять, что других двадцати лет у нас нет, — молниеносно отозвался хозяин.

В руках он держал незажженную сигарету, закурил сразу после поцелуя.

— Вы не бросили курить?

— Нет, сигареты я не брошу. Подождем немного, скоро они меня сами бросят!

— Вы же собирались! — жалостным голосом старой тетушки. — Сокращаете последние двадцать лет!

Хозяин засмеялся:

— Лиза, я их сокращаю с этого конца, а не с того. Может, оно и неплохо! К тому же эти годы дареные.

— Дареные?

— Останься я в отечестве, давно бы помер от нищеты, нервотрепки и скверного медицинского обслуживания.

Саня отвернулся и смотрел в тяжелую штору, как в окно.

«Да, а я и при хорошем скоро отдам концы», — подумал Саня.

Он знал наверняка, что его-то болезнь, уже восемь лет сидящая в его крови, неизлечима.

На столе картонки из китайского ресторана. На вынос. Дверь приоткрылась. Из полумрака, как проявляющаяся фотография, возникла Мария:

— Анна капризничает, хочет, чтоб Саня зашел к ней перед сном.

— Можно? — Саня встал.

— Да, да, — кивнула Мария.

— Я тоже спущусь, — сказал хозяин дома.

Мария впереди, за ней гуськом все остальные спустились по лестнице, из прихожей вышли в коридор, остановились перед приоткрытой дверью. Девочка сидела в кроватке и излучала жар. Свет торшера, стоявшего сбоку и позади кровати, золотил встрепанные волосы, и они сияли, как елочная канитель.

— Папа, а ты мне обещал…

— Что, кошечка моя?

«Господи! Это его ребенок по-русски не говорит», — ужаснулась про себя Лиза.

— Не помню что, но ты обещал, — скривила губы, собираясь плакать.

— Вот это, посмотри-ка. — Саня сжимал что-то маленькое в руке.

Девочка принялась разжимать пальцы, но Саня с ней играл, все не разжимал ладонь:

— Осторожно, Анна, эта маленькая вещь может разбиться.

И он раскрыл ладонь, на которой лежала стеклянная мышка.

— Ты вспомнила теперь, что я тебе обещал? Что придет Саня и принесет тебе стеклянную мышку.

— Неправда, ты мне не обещал Санину мышку. Это не обещанная мышка, она просто так мышка. Спасибо тебе. Мне такую мышку никто никогда не дарил!

— Теперь будешь с мышкой спать? — спросила Мария.

— Да, — мирно согласилась девочка. — Мам, только свет не выключай.

— Маленький оставлю, а большой погашу.

— Мышка будет бояться.

— Ну, хорошо, хорошо, скажи всем «спокойной ночи» и закрывай глазки…

Рыжеватый ребенок в белой пижаме, расшитой земляниками, с покрасневшим от жара лицом, с воспаленными губами, устраивался в постели, слегка взбрыкивая руками и ногами, уминая подушку и одеяло, чтобы сбить вокруг себя подобие гнезда. Странное ощущение, как будто уже это было с ним: рыжеватая девочка, стеклышко, слезы…

Лиза стояла у порога, так и не подойдя к девочке.

— Какое чудо, под старость лет, когда уже время внуков… Счастливый… Нет, нет, мне не надо, никогда этого не было надо. Ни тогда, ни сейчас.

От той любви, которой она была предана с детства, дети не рождались.

Мария оставалась в детской еще какое-то время, а потом поднялась наверх к гостям. Остатки еды из китайского ресторана стояли на подносе на полу возле двери. Чай после ужина не пили: этот русский обычай выветрился за четверть века эмиграции. Пили итальянское вино.

Хозяин ел пирожные из картонной коробки. Простонародным движением отер рот.

— Ну, что? Почитаете? — Она была такая, очень искренняя и хорошо воспитанная, но искренность перевешивала. Потому она смутилась, но совершенно напрасно. Поэт читал и без всяких просьб, ему самому нужно было это произнесение вслух — колебание воздуха, доказательство жизни:

Маленькие города, где вам не скажут правду.

Да и зачем вам она, ведь все равно — вчера…

Он прочитал это, совсем новое, а потом еще и другое.

Саня заметил, что Лиза складывает пальцами какую-то мудру. С детства накатывали сильнейшие приступы головной боли, и она боролась с ними то таблетками, то гомеопатическими шариками, а последние годы хитрыми конфигурациями пальцев. Индийская магия. Обычно головные боли у Лизы начинались после выступлений, иногда после межконтинентальных перелетов. И теперь вот — от стихов. Кажется, воспринимать эту поэзию — тяжелая работа.

Лиза, подержав скрещенными пальцы, сжала ладонями виски.

Хозяин прервал чтение. Допил вино.

«Голова болит», — догадался Саня.

— А можно, Саня поставит немного музыки? Негромко? — спросила Лиза.

— Дать таблетку? — спросил хозяин.

— Нет, но если можно, я здесь прилягу. — И Лиза прилегла на кушетке.

Саня поставил кассету. Это была последняя соната Бетховена в исполнении Эшенбаха. Вообще-то Саня терпеть не мог мешать музыку с разговором.

— Ну, вот вам Эшенбах, — Саня нажал кнопку.

Лиза с Саней переглянулись на первых нотах.

Поэт поймал их взгляд, сказал жене:

— Они слышат такое, чего простые люди не слышат.

Она кивнула одним подбородком.

«Безмятежное прекрасное лицо… „Мадонна“ Липпи? Нет. Но порода та самая… Откуда? Натали Гончарова, конечно». — Саня улыбнулся своему запоздалому открытию.

Немного погодя Мария спустилась к дочке. Вернулась, посидела еще минут десять и ушла окончательно.

Допили вторую бутылку. Вино было очень хорошее.

Потом хозяин проводил гостей до входной двери, вышел с ними за порог, на крыльцо.

На улице не было ни дождя, ни снега, ни ветра. Все затихло. Температура понизилась. Все — асфальт под ногами, стены домов, стволы и ветви деревьев — было затянуто тонкой коркой льда и сверкало в свете фонарей.

— Как хорошо, что зашли к нему. И вообще… — Саня сделал неопределенный жест в сторону сверкающих под фонарем обледенелых деревьев.

Дверь хлопнула неожиданно громко.

Лиза улыбнулась:

— Ты единственный человек в мире, кто улавливает мои мигрени.

— А ты единственный, кто улавливает… вообще.

И неожиданно задал вопрос, который мог задать и тридцать, и двадцать лет тому назад:

— Слушай, Лиз, а почему мы с тобой не поженились? Ну, тогда, в юности?

— Ты правда не знаешь?

— Ну, догадываюсь… Толстый Борис…

— Не ожидала от тебя! Ну при чем тут Борис? Через два года он ушел к моей подруге, на этом все и кончилось. А с тобой — была бы кровосмесительная связь. Это у египтян разрешено было, а в нашем мире братья и сестры не женятся. Даже двоюродные! А мы хоть и троюродные, а все равно родные. Анна Александровна и мой дед были двоюродные. Тем более было слишком близко.

— Нет, Лизочка, нет. Не в этом дело. Бабушка очень любила своего второго мужа, актера, который в лагерях погиб. Кажется, тот брак у нее был счастливый. А вообще-то я счастливых браков не встречал. Помнишь Илью с Ольгой? Ужасно все закончилось. Миха с Аленой… Еще хуже. Светлый мальчик был.

— Всех советская власть убила. Ужасно, — сморщились Лизины губы.

— Почему всех? Алена, кажется, жива. Вышла замуж за какого-то художника, литовца или латыша. Живет спокойно где-то в Прибалтике. И не все дело в советской власти. При любой власти люди умирают. Ладно, что об этом вспоминать. Прошлого все больше, будущего все меньше, — он улыбнулся. Прошлому? Будущему?

Лиза тоже улыбнулась:

— Да, я хотела тебе сказать, почему мне Эшенбах не нравится. Не потому, что темп другой, что энергия какая-то чужеродная. У него в зачатке — пойми меня правильно — прицел на публику. Он играет, чтобы понравиться. Юдина никогда до такого не опускалась.

Лиза теребила Санин рукав, как в детстве.

— Ну и что. Зато Рахманинов очень даже опускался. Делал купюры, когда публика скучала! А Рихтер? Он гений, артист! Но ведь клоун немножко! Он публике потакает!

— И все же я повторяю, вот Мария Вениаминовна вовсе от публики не зависела. Она ее всегда до себя поднимала.

— Лиза, то время кончилось, это же ясно. Именно по музыке это лучше всего видно. Музыка вся стала другая.

— Но все-таки ни Бетховена, ни Баха никто не отменяет. Посмотри, какие репертуары у молодых исполнителей. Много ли там Кейджа?

— Достаточно. Но я, Лиза, немного о другом. Конечно, никто Бетховена и Баха не отменяет. Даже если б захотели, не смогли бы. Тем не менее та культура кончилась и наступила другая. Культура стала лоскутна, цитатна. Закончилось прежнее измерение времени, вся культура как завершенный шар. Второй авангард вошел в культуру, в ту ее часть, что не устарела. Новации устаревают быстрей всего. Стравинский, Шостакович, даже Шнитке, авангарду изменивший, стали классикой. Циклическое время вращается, вбирая в себя все новое, и новое уже не отличается от старого, и идея авангарда себя изжила, потому что нет в культуре никакого прогресса, как в явлении окончательном и явленном…

— Сань, я давно хотела спросить, а вот это: «От земли отплывает фоно в самодельную бурю, подняв полированный парус…» — он что, не понимает?

— Что буря не самодельная, видимо, не понимает… — согласился Саня.

— Не беспокойся за него, он зато много другого, чего мы с тобой не знаем, понимает.

— Конечно. Но ты-то знаешь, что здешние все бури — только отражения, бледные тени тех, которые он назвал самодельными?

Они стояли посреди пустой улицы, отойдя несколько метров от дома, и разговаривали.

— Да, конечно, мы это знаем. А как ты его нашла? — спросил Саня.

— Выглядит счастливым, — вяло ответила Лиза.

— Ну, женщины, — хмыкнул Саня.

— Что, что я сказала не так? — забеспокоилась Лиза.

— Все так. По-моему, он выглядит усталым. И был сегодня необычайно молчалив. — Саня обнял ее за плечи.


Было очень скользко. Лиза взяла Саню под руку, и они осторожно пошли в сторону сабвея.

— Теперь всем стало ясно, что он гений. Ну, в русском смысле этого слова, не в европейском.

— Не поняла, что ты имеешь в виду, — забеспокоилась Лиза, привыкшая ловить с полуслова.

— Ну, не просто человек с божественным даром к поэзии или к музыке, а человек, который, как ледоход, идет впереди времени и разбивает стену, разбивает лед, прокладывает новую дорогу, и за ним уже могут плыть всякие маленькие корабли и лодки. По следу гения устремляются самые чуткие, самые способные люди, а потом уже толпа, и откровение делается общим местом. Зато мы, средние люди, — нет, я про себя, не про тебя, — благодаря гениям и самому течению времени понимаем все больше и больше. А они — впереди времени.

— Да, да, конечно. И как раз Тридцать вторая соната — прекрасное тому свидетельство. Она опережает всякое время, и бетховенское, и наше.

— Да, конечно, Бетховен гений. Завершил классическую музыку, создал канон — и сам же его разрушил. Закончилась классическая структура — только темы с вариациями. Перешел границу границ. Пишет, как ему хочется — никаких рондо, скерцо, всех этих танцевальных форм больше нет. — Саня махнул рукой. — Да слов нет.

Лиза остановилась:

— Ну, не со всем могу согласиться. Во-первых, и рондо, и скерцо, и все танцевальные формы были у Бетховена до самого конца. Во-вторых, а что такое «Ариетта» в последней сонате? Не что иное, как тень менуэта! Именно тень какого-то далеко в небеса ушедшего менуэта, под который если кто и танцует, то ангелы. Если они существуют! Это уже не танец, а только его символ, иероглиф. Уже за пределами жизни, вне времени, в бестелесности.

Лиза держала Саню под руку — было страшно скользко, в свете фонарей играли озаренные, льдом затянутые деревья. Она сжала через куртку его предплечье — как в отрочестве, когда они сидели рядом в консерватории и давали друг другу тайные знаки понимания.

— Конечно, конечно. Но со временем свои сложности… — все не мог остановиться Саня. — Оно слоится, а не движется из точки А в точку Б… Луковица, в которой все происходит одновременно. Близко к концу… И отсюда цитатность. Кажется, ничто ценное не устаревает. Потому что в мире всего великое множество и миров великое множество — такое складывается впечатление. Мир Бетховена, мир Данте, мир Альфреда, мир Иосифа… Тайна в том…

— Ну, хватит, хватит, остановись. Еще одна цитата, помнишь? — перебила его Лиза и замедлила шаг:

Эта тайна та-та та-та-та-та та-та,

А точнее сказать я не вправе.

— Да, конечно. Поэт он был плохонький. Но к тайне прикасался — в прозе. Как ты думаешь?

— Не знаю, Саня. Кажется, мы стали взрослыми, но теперь я знаю гораздо меньше, чем в юности.

Потом шли молча, чуть балансируя, боясь поскользнуться — сплошной каток под ногами.

— Смотри, ни одного такси не встретили. Надо было по телефону вызвать. — И вдруг вспомнила то, что давно хотела сказать.

— Я Веру в прошлом году видела в Париже, она мастер-класс давала. Я сначала подумала, как жаль, что она больше не концертирует. А потом посидела на ее уроках… И не жаль: исполнителей так много, а она школу фортепианной игры создает. Или продолжает. Русская школа. И ты тоже русской школе принадлежишь. Колосовский ученик.

— В известном смысле. Знаешь, а ведь Юрий Андреевич мне до самой смерти не простил отъезда.

— Он был особый человек. По-своему патриот. А мы космополиты. Музыка и есть наша родина.

— А что ты тогда говоришь о русской школе? Нет, из тебя космополит никакой. Ты, со своим Чайковским, тоже русской школы музыкант.

— Да что вы Чайковского все ненавидите!

— У меня давно прошло. Это наш друг Иосиф его не любит за открытые эмоции и пафос.

— Сам он, хоть и лишен пафоса, тоже русская школа, между прочим.

— Нет, он мировой.

— Нет, извини, дружочек, пишет он все-таки по-русски!

— Да. По-русски.


Рядом, чуть не зацепив Лизу, остановилось такси. Из него вышел большой пьяный человек. Саня махнул таксисту, погладил Лизу по волосам, поцеловал. Она провела рукой по его виску до подбородка. Издали могло показаться, что прощаются любовники.

— Может, сначала тебя завезем?

— Нет, я же рядом. Пройдусь.

— Пока.

— Пока.


Был второй час ночи, двадцать восьмого января девяносто шестого года. В ту ночь поэт умер.


Источник: http://www.e-reading.org.ua/chapter.php/1002323/34/Ulickaya_Lyudmila_-_Zelenyy_shater.html
       Детские консультации. Медицинские советы мамам. / 2009-2013 /